После этого Дорофей сказал, что, как это ни прискорбно, он не может поминать почившего стратига за богослужением. Это вызвало среди родных Феодота всплеск чувств, от печали до бурного возмущения. Марфа впала в уныние; Акила был чрезвычайно расстроен, хотя старался не показывать этого; Исидора, ошеломленная, решила сама написать Студиту, несколько раз начинала письмо, рвала, начинала снова и, наконец, разразилась посланием, исполненным жалоб и полуприкрытых укоризн. Евфрасия же и не думала скрывать свой гнев: она не только не пожелала понять логики Феодоровых рассуждений, но обвинила скопом и его, и всех студитов в немилосердии, сказала отцу Дорофею, что они «ради своих догматов и живых людей не щадят, не то что мертвых», ужасно плакала и, наконец, заявила, что больше не будет причащаться у студитов, потому что они «жестоки и несносны». Это, в свою очередь, привело в смущение Дорофея с братией, и они снова написали игумену, вопрошая, нельзя ли всё же уладить дело с поминовением, ведь Феодот, по словам его супруги, сожалел о сделанном и собирался покаяться. С письмом к игумену отправился Зосима и вскоре принес всё тот же ответ: «“Что общего у света с тьмою”? Не может быть поминаем среди православных не имевший общения с православием, – хотя бы в свой последний час. Ибо где он застигнут, там и будет судим, и с каким напутствием отошел в жизнь вечную, с тем и останется».
Акиле с трудом удалось успокоить жену, и через месяц она всё-таки смирилась, принесла сына на причастие, причастилась и сама, испросив прощения у студитов, и как будто успокоилась. Зато ее возмущение передалось сестре. Кассия поначалу крепилась, старалась быть спокойной и утешать других, но когда все, наконец, более или менее утихомирились и смирились с происшедшим, ее внутреннее напряжение разразилось грозой. Толчком послужило сообщение вернувшегося с Трифонова полуострова Зосимы: с некоторым смущением монах рассказал, что история с почившим стратигом вызвала толки среди студийской братии и некоторые укоряют Кассию в том, что она, живя в столице, не могла вовремя повлиять на Феодота, а когда он заболел, не позаботилась о том, чтобы он смог поскорей принять православное причастие; кое-кто даже поговаривал, будто Кассия и сама «поколебалась в православии» – ведь когда-то она претерпела бичевание за переписку с игуменом Феодором, а теперь уже готова оправдать то, что он осуждает, – общение стратига с иконоборцами… Это не только было далеко от истины, но еще усилило противоположность между взглядами на происшедшее студитов и Льва. Кассия рассказала учителю об истории с почившим стратигом, и Лев сказал, что не видит никакого особенного нарушения в том, чтобы поминать его за упокой, коль скоро он перед смертью сожалел о содеянном.
– По-моему, подходить тут с точки зрения буквы закона – просто фарисейство, – сказал Лев.
Кассия не выдержала и написала Студийскому игумену довольно резкое письмо, где подробно рассказывала об обстоятельствах, сопровождавших кончину стратига, и говорила, что Феодор мог бы всё же не огорчать так родных усопшего, ведь они были уверены, что он собирался покаяться в общении с еретиками, но просто не успел, и считать его совершенным отступником от веры было несправедливо. Девушка также выражала недоумение относительно того, что некоторые студиты пересуживают ее поведение, не имея никаких верных понятий о том, почему она поступает так, а не иначе… И вот, от Феодора пришел ответ.
«Чего же ты хочешь? – вопрошал игумен. – Того ли, чтобы мы, подобно торгующим, отвечали каждому в угоду ему? Или того, чтобы мы право правили слово истины? Итак, не гневайся же на нас, смиренных. Неуместно ни тебе самой, ни госпоже сестре, ни кому-либо другому решаться осмеивать и порицать нас». Он писал, что к покойному стратигу расположен благосклонно, но огорчен, что Кассия и ее родные, «отличающиеся знанием и преданные благочестию, при конце не были водимы истинной любовью к нему», не позаботившись прежде всего о том, чтобы он причастился у православных. «Так мы думаем и говорим, – заключал Феодор. – Если же иные говорят иное, то они властны в словах своих, а мы будем молчать». Кассия ничего не написала в ответ и не стала показывать это письмо никому из родных, а лишь сообщила, что Студит ответил ей то же самое, что и прочим.
– Ну, конечно! – насмешливо сказала Евфрасия. – Ведь он такой благочестивый, святой! Разве он мог бы иначе!
«Оттенки! – думала Кассия. – Игра света и тени… Быть может, святые… словно бы живут в мире, где над головой чистое небо, и солнце сияет так ярко, что между светом и тенью граница ясна. А наше небо затянуто тучами, границы размыты… А когда появляется солнце, оно светит сквозь листву, и в этих пятнах света и тени трудно разобраться…»