Назавтра в это же время они были на втором этаже особняка с видом на Босфор, таким знакомым Иоанну с детства. Игумен любил Босфор, но о глубине этой любви догадывался, и то отчасти, лишь его брат. С самого малолетства Иоанн никому не жаловался на свои неприятности, не плакал и не ныл, не искал утешения ни у кого: он шел в сад, туда, откуда было видно море, иногда забирался на дерево, а когда подрос, стал перелезать через забор и убегать на берег, – он мог созерцать Босфор часами, словно черпая в его синеве успокоение и силы переносить горести и выуживая из его волн ответы на возникавшие недоумения. Как будто всегда один и тот же и всё же каждый раз иной, этот морской вид помогал Иоанну и сосредотачиваться, и отдыхать, утешал и ободрял. Это была тайная и глубокая любовь, Грамматик ощущал, что она взаимна, и потому никогда, даже при сильном ветре, не боялся вверять себя и свою лодку босфорским волнам, уверенный, что здесь с ним ничего плохого не случится. За годы, прошедшие после бегства из дома, Иоанн научился внутри себя находить силы для преодоления трудностей, но каждый раз, оказываясь на знакомых берегах, испытывал странный трепет и чистую, ничем не омрачаемую радость встречи со старым, мудрым, всё понимающим другом, а когда случалось, что душевные силы всё-таки иссякали, Грамматик знал, где почерпнуть их вновь. Но теперь он был счастлив поделиться «своим» Босфором: на этих берегах, которые одни знали его душу, он хотел впервые раскрыть ее, целиком и без оглядки, перед другим человеком – уверенный, что Фекла, как и Босфор, примет его всего, поймет и ни в чем не осудит.
После объяснения в «школьной» они расстались, договорившись, что на другой день императрица придет на пристань Сергие-Вакхова монастыря, переодетая «по-монашески», и Иоанн отвезет ее в «место, быть может, не лучшее на земле, но которое должно понравится божественной августе», как выразился он с улыбкой. Она пришла в черном хитоне и такой же пенуле, завернувшись в нее полностью и надвинув капюшон так, что лица почти не было видно; ее провожала Пелагия. Двум приближенным кувикулариям императрица доверяла совершенно: Пелагия и Афанасия были семнадцати лет взяты горничными для Феклы, за полгода до того дня, когда Сисинию вздумалось породниться с «будущими государями», с тех пор были при хозяйке неотлучно, знали и ее вкусы и характер, и то, как протекала ее жизнь с мужем; императрица сделала их кувикулариями после воцарения. Вечером, вернувшись из бани, она сказала Пелагии, что та завтра должна будет проводить ее на пристань, а на другой день встретить, и велела ей с Афанасией говорить всем, кто ни будет спрашивать августу, что она лежит с ужасной головной болью и никого не хочет и не может видеть, – это не вызвало бы подозрений, поскольку такие приступы с Феклой действительно иногда случались. Теперь, вероятно, они будут случаться гораздо чаще… Ну, что ж! Ведь она стареет… При этой мысли императрица едва не рассмеялась.
Пелагия, выслушав ее приказание, чуть улыбнулась и сказала:
– Да, государыня. Ты можешь ни о чем не беспокоиться.
Фекла не ощущала ни стыда, ни страха перед возможными последствиями. Еще недавно красневшая, когда ее одолевали греховные помыслы, сейчас, решившись на всё то, о чем прежде боялась помыслить, она не чувствовала ни смятения, ни каких бы то ни было колебаний: то, что произошло и еще должно было произойти, представлялось ей неизбежным и единственно возможным. Когда Иоанн взял ее за руку в «школьной», она про себя даже удивилась, как она могла так долго мучиться и пыталась бороться с тем, что нельзя было победить – и что побеждать было не нужно. Теперь ей казалась странной и неразумной вся прежняя борьба с собой: напротив, не отдаться полностью человеку, который целиком завладел ее душой и понимал ее почти без слов, было так же неестественно, как столько лет принадлежать телом человеку, с которым у нее не было никакой внутренней связи… Она почти стыдилась всей прежней жизни с мужем, бесполезных попыток принудить себя чувствовать то, чего она не чувствовала, довольствоваться тем, чем она не могла удовлетвориться, – и она нисколько не стыдилась того, что собиралась сделать. Только умом она понимала, что окончательно падает в грех, но это сознание никак не задевало ни души, ни сердца. «Я не могу иначе. Это никак не может быть иначе», – она прошептала эти слова, возвратившись из «школьной» и войдя в свою молельню, она повторила их про себя, ложась спать, – и в ее сердце не было смущения. Когда Иоанн поцеловал ее, она поняла, как давно и как сильно он хотел этого, и доверилась ему полностью и не раздумывая: раз он решился на это, значит, так нужно, значит, это не может и не должно быть иначе, – и теперь она ничего не боялась.
Иоанн, проводя Феклу на корму, к скамье под навесом, сказал шепотом:
– Я вижу, ты догадалась снять пурпурную обувку, августейшая.
– Ты считаешь меня совсем тупицей? – она возмущенно взглянула на него.
Глаза его смеялись, она тоже улыбнулась и прошептала:
– Мне кажется, всё это происходит во сне.