…Игумен Великого Поля уже больше года сидел в тюрьме при Елевфериевом дворце, куда его перевели из Сергие-Вакховой обители. Когда его на носилках вытащили из монастырского подвала и погрузили на повозку, чиновник, один из служителей тюрьмы, руководивший переправкой узника на новое место заключения, сказал келейнику Феофана, выведенному следом и отчаянно щурившемуся на солнечном свете, которого он не видел уже несколько месяцев:
– Ну, а ты можешь выметаться, куда глаза глядят! И чтоб духу твоего не было за пятьдесят верст от столицы!
– Что?! – воскликнул Анатолий, бледнея. – Нет, я никуда не пойду! Я не могу бросить отца Феофана! Ведь он так болен, за ним уход нужен! Вы же видите, он не может даже ходить!
– Не велено никого с ним пускать! – сурово ответил чиновник и оттолкнул монаха, попытавшегося забраться на повозку. – Отойди, ну! Или хочешь, чтоб тебя отправили обратно в подвал?
– Пустите меня с ним, пустите! Пощадите его! – Анатолий зарыдал. – Ведь он умрет там один! Неужели у вас совсем нет милости?!
Тюремщик нахмурился, но ответить не успел – сзади раздался голос Грамматика:
– Пусти его вместе с Феофаном, господин.
Чиновник обернулся:
– Но, отец Иоанн, господин логофет сказал мне, что Феофана надо посадить в одиночную камеру…
– Господин логофет, – холодно ответил игумен, – кажется, забыл, что государь передал этих иконопоклонников в мое распоряжение, а тюремщики обязаны слушаться меня, и этот приказ пока не отменен. Этот монах пойдет в заключение вместе с Феофаном.
Анатолий прижал к груди руки и сквозь слезы смотрел на Иоанна, словно не понимая, а потом вдруг всхлипнул и поклонился ему до земли со словами:
– Благодарю тебя за эту милость!
Грамматик не ответил, даже не взглянул на монаха – он смотрел на Феофана, который, с трудом приподнявшись на локте, с повозки наблюдал всю эту сцену. Взгляды их встретились на несколько мгновений, Иоанн чуть заметно усмехнулся и, повернувшись, пошел прочь.
– Ну, давай, залезай быстро, ехать надо! – пробурчал чиновник, не глядя на Анатолия.
Елевфериевы тюремщики были не так уж строги, и заключенные могли писать и получать письма. Кормили их тут получше, чем в подвалах Сергие-Вакховой обители, а один сердобольный страж приносил тайком укропно-сельдерейную настойку и миндальное масло для больного, так что Феофан получил облегчение в болезни и через некоторое время смог садиться на постели и даже, с помощью келейника, немного ходить. Потом наступила сырая осень, а за ней – довольно ранняя зима с пронизывающими ветрами. Феофан застудил почки, болезнь снова обострилась, и игумен стал сильно сдавать: больше не вставал с постели, почти ничего не мог есть. Он уже ясно ощущал приближение смерти и готовился к ней постоянной молитвой. В начале февраля один из стражей, передавая узникам еду, шепотом сообщил, что начальник тюрьмы собирается на днях доложить императору о состоянии Феофана.
– Может быть, отче, – с надеждой сказал Анатолий игумену, – император смягчится и позволит тебе вернуться в нашу обитель, чтобы ты скончался там в мире?
– Нет, чадо, нет, – ответил Феофан, едва шевеля губами. – Он не отпустит меня, но сошлет на суровый остров… и там один пресвитер приютит нас…
Действительно, император, узнав о плачевном состоянии узника, сказал:
– Если он всё равно не жилец, то пусть умрет подальше отсюда, чтобы не было никакого шума. А то сейчас появятся «мучениколюбцы», глупые женщины, бродячие монахи, будут просить тело, распускать слухи о «зверствах тюремщиков»… Ни к чему это!
В середине февраля Великопольский игумен был увезен на Самофраки – небольшой каменистый остров в Эгейском море. Там их принял на попечение один местный священник, тайный иконопочитатель, и поселил в своем доме. К ним даже не приставили никакой стражи – было ясно, что Феофан никуда не сможет убежать, да он и не собирался этого делать. Погода стояла очень ветреная, почти каждый день шли дожди, но к концу месяца потеплело, солнце всё чаще проглядывало сквозь тучи, и в хорошую погоду Феофан днем лежал у открытого окна и смотрел на старые платаны во дворе дома, на вершину горы Саоки – царицы острова. Анатолий иногда гулял по окрестностям, как-то набрел на красивый водопад и пожалел, что игумен не может увидеть его. «Впрочем, что это я? – спохватился монах. – Ведь отец уже скоро увидит такие красоты, которых “око не видело”… А я всё развлекаюсь на это земное…» Возвратясь к игумену, он с изумлением увидел, что Феофан сидит на постели с дощечкой на коленях и, положив на нее лист пергамента, что-то пишет. Игумен поднял голову, улыбнулся келейнику и вновь обмакнул перо в стоявшую на столике у кровати чернильницу. Дописав, поставил внизу листа подпись, свернул письмо, протянул Анатолию и сказал:
– Чадо, это письмо запечатай и храни пока, а после моей смерти отправь на Принкипо… Ты знаешь, куда и кому. Лучше, если ты сам туда поедешь и отвезешь. А потом, пожалуй, возвращайся в наше Поле, и если там можно будет жить, не общаясь с нечестивыми, живи…