Читаем Исповедь полностью

Г-жа де Варанс посылала меня к нему два или три утра подряд под предлогом каких-то поручений, не предупредив меня ни о чем. Он очень удачно заставлял меня разговориться, установил со мной простые отношения, беседовал со мной о всяких пустяках и на всевозможные темы, не показывая вида, что наблюдает за мной, без малейшего подчеркивания, – как будто, чувствуя себя хорошо в моем обществе, он хочет поговорить без стеснения. Я был очарован; а он в результате своих наблюдений пришел к выводу, что, несмотря на мою обещающую наружность и мое живое лицо, я если и не совсем лишен способностей, то во всяком случае не особенно умен, не умею мыслить, почти ничего не знаю, – словом, во всех отношениях чрезвычайно ограничен; и предел счастья, на которое я могу рассчитывать, – это честь сделаться когда-нибудь деревенским кюре. Таков был его отчет г-же Варанс. Подобное мнение обо мне высказывалось уже во второй или третий раз; но не в последний: приговор г-на Массерона неоднократно повторялся.

Причина такого рода оценок слишком тесно связана с моим характером и поэтому требует объяснения; ведь, говоря по совести, всякому понятно, что я не могу искренне подписаться под ними и при всем моем беспристрастии – что бы ни говорили господа Массерон, Дюбон и другие, – отказываюсь верить им на слово.

Непостижимым для меня самого образом два свойства, почти несовместимые, сливаются во мне: очень пылкий темперамент, живые, порывистые страсти – и медлительный процесс зарождения мыслей: они возникают у меня с большим затруднением и всегда слишком поздно. Можно подумать, что мое сердце и мой ум не принадлежат одной и той же личности. Чувство быстрее молнии переполняет мою душу, но, вместо того чтобы озарить, оно сжигает и ослепляет меня. Я все чувствую – и ничего не вижу. Выйдя из равновесия, я тупею; мне необходимо хладнокровие, чтобы мыслить. Но вот что удивительно: у меня довольно верное чутье, проницательность, даже тонкость, – лишь бы меня не торопили; я создаю отличные экспромты на досуге, но ни разу не сделал и не сказал ничего путного вовремя. Я мог бы очень хорошо вести беседу по почте, подобно тому как испанцы, говорят, играют в шахматы. Прочитав анекдот о герцоге Савойском, вернувшемся с дороги, чтобы крикнуть: «Вам в глотку, парижский купец!» – я сказал: «Это я».

Эта медлительность мысли, соединенная с живостью чувства, бывает у меня не только в разговоре, но даже во время работы и когда я один. Мысли размещаются у меня в голове с невероятнейшей трудностью; они двигаются там вслепую, приходят в такое брожение, что волнуют меня, разгорячают, доводят до сердцебиения; и среди всей этой сумятицы я ничего не вижу ясно, не могу написать ни слова; я должен ждать. Потом незаметно эта буря стихает, хаос проясняется, каждый предмет становится на свое место, но медленно и после долгого и смутного волнения. Не случалось ли вам быть в опере в Италии? В больших театрах при перемене декораций довольно долго царит неприятный беспорядок; все декорации перемешаны, их тянут во все стороны, так что на это трудно смотреть; кажется – все обрушится; между тем понемногу все улаживается, каждый предмет оказывается на месте, и с удивлением видишь, что за этой долгой суматохой следует восхитительный спектакль. Приблизительно то же самое совершается и в моем мозгу, когда я собираюсь писать. Если б я умел ждать, а потом уже передавать во всей красоте обрисовавшиеся в нем предметы, не многие авторы превзошли бы меня.

Вот почему я пишу с величайшим трудом. Мои рукописи, испещренные помарками, исчерченные, путаные, неудобочитаемые, свидетельствуют о тяжких усилиях, которых они мне стоили. Нет ни одной из них, которую мне не пришлось бы переписывать четыре или пять раз, прежде чем сдать в печать. Я никогда не мог ничего создать, сидя за столом с бумагой и с пером в руке; на прогулках, среди лесов и скал, ночью в постели, во время бессонницы – вот когда пишу я в своем мозгу; можно представить себе, с какой медлительностью идет эта работа, особенно у человека, лишенного памяти на слова, не сумевшего за всю свою жизнь затвердить шесть стихов наизусть. Иной период я отделывал и переделывал пять или шесть ночей у себя в голове, прежде чем он мог быть перенесен на бумагу. Из этого следует еще и то, что мне лучше удаются произведения, требующие труда, чем те, которые должны быть написаны с известной легкостью, как, например, письма; я никогда не мог усвоить себе нужный тон для этого жанра, и писанье их всегда было для меня пыткой. Я не могу написать письма на самую ничтожную тему, не потратив на это несколько утомительных часов, а если решу писать подряд обо всем, что придет в голову, то не умею ни начать, ни окончить; мое письмо – длинная и бессвязная болтовня; читая его, меня с трудом понимают.

Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука-Классика. Non-Fiction

Великое наследие
Великое наследие

Дмитрий Сергеевич Лихачев – выдающийся ученый ХХ века. Его творческое наследие чрезвычайно обширно и разнообразно, его исследования, публицистические статьи и заметки касались различных аспектов истории культуры – от искусства Древней Руси до садово-парковых стилей XVIII–XIX веков. Но в первую очередь имя Д. С. Лихачева связано с поэтикой древнерусской литературы, в изучение которой он внес огромный вклад. Книга «Великое наследие», одна из самых известных работ ученого, посвящена настоящим шедеврам отечественной литературы допетровского времени – произведениям, которые знают во всем мире. В их числе «Слово о Законе и Благодати» Илариона, «Хожение за три моря» Афанасия Никитина, сочинения Ивана Грозного, «Житие» протопопа Аввакума и, конечно, горячо любимое Лихачевым «Слово о полку Игореве».

Дмитрий Сергеевич Лихачев

Языкознание, иностранные языки
Земля шорохов
Земля шорохов

Осенью 1958 года Джеральд Даррелл, к этому времени не менее известный писатель, чем его старший брат Лоуренс, на корабле «Звезда Англии» отправился в Аргентину. Как вспоминала его жена Джеки, побывать в Патагонии и своими глазами увидеть многотысячные колонии пингвинов, понаблюдать за жизнью котиков и морских слонов было давнишней мечтой Даррелла. Кроме того, он собирался привезти из экспедиции коллекцию южноамериканских животных для своего зоопарка. Тапир Клавдий, малышка Хуанита, попугай Бланко и другие стали не только обитателями Джерсийского зоопарка и всеобщими любимцами, но и прообразами забавных и бесконечно трогательных героев новой книги Даррелла об Аргентине «Земля шорохов». «Если бы животные, птицы и насекомые могли говорить, – писал один из английских критиков, – они бы вручили мистеру Дарреллу свою первую Нобелевскую премию…»

Джеральд Даррелл

Природа и животные / Классическая проза ХX века
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже