8 июня 1936 года Герберт лежал на большой деревянной кровати в спальне отца и накручивал на указательный палец бахрому покрывала. Было позднее утро, и сегодня Герберту исполнялось четырнадцать лет. Раньше, когда в доме жил отец и была прислуга, потяни за широкий матерчатый пояс, висящий над кроватью, - и кто-нибудь приходит. От этой мысли избалованному вниманием Герберту почему-то сделалось грустно. Он привык шутя оперировать настроениями многих не связанных друг с другом людей, успокаивать или раздражать их, и в своем сознании он, как всякая свободная точка вселенной, одновременно являлся и ее центром. Было ему грустно еще и оттого, что отец находился далеко. Письма из Швейцарии в светло-синих курортных конвертах приходили редко. Герберт, жертва камерного воспитания, окруженный взрослыми людьми, души которых давно перегорели, не находил себе места. Германия крепла вне его сознания: яростные штурмовики с засученными рукавами, и в коротких штанах, и в длинных, загорелые и бледные от работы в плохо проветриваемых помещениях люди с высокими лбами - вся эта разная правда настойчиво стучала в двери посольских особняков. Вечерами зловещая черная масса, окруженная факелами, ползала по улицам древнего города.
Герберт встал с кровати, подошел к окну и распахнул его; он стоял у окна и, как казалось, ни о чем не думал, потом сел в соломенную качалку, взял с ломберного столика маникюрные ножницы и стал подрезать заусенцы. Тихое, неуместное для посторонних занятие тайно, по каким-то непонятным человечеству связям, сопрягалось в его голове с воспоминаниями. Падали на пол заусенцы, а в голове оживала панорама детской железной дороги. Заводной паровозик вез четыре пассажирских вагончика. Состав кружил по запутанным коммуникациям, которые Герберт и его друг Франц строили на полу в течение целого часа. На подножке последнего вагона стояла деревянная фигурка проводника с красным флажком в руке. Почему игрушечный проводник не выпадает из игрушечного вагона? - подумал Герберт, сидя у открытого окна, и эта мысль взбудоражила его. Он отбросил ножницы, встал и прошелся по комнате. Мальчик Франц, с которым они четыре года назад играли в большом зале фон Штралей, уже два года как жил с семьей в Нью-Йорке, и хотя, когда он уезжал, они договаривались, что будут переписываться, тем не менее два коротких письма, посланные Гербертом, остались без ответа.
Герберт не замечал, как Германия превращается в Третий рейх. Часы, стоявшие рядом с кроватью, сквозь стеклянный колпак показывали половину двенадцатого. Ярко светившее солнце ушло с подоконника. Герберт выглянул в окно: навалившиеся на Берлин серо-стеклянные тучи заволокли все обозримое пространство вплоть до самого горизонта. Герберт вздохнул полной грудью и тут же почувствовал, как в глубине его существа сорвалось с оси и покатилось маленькое золотое колесико, - такое случалось всякий раз, когда ему что-либо не нравилось. От громко звучавшей музыки сводило в горле, и колесико выходило из-под контроля - от громких голосов оно тоже выходило из-под контроля. Когда бабушка убирала его комнату, он начинал нервничать; если же в комнате убирала служанка, то колесико начинало вращаться прямо-таки с отчаянием. Внутри бегущего и невидимого времени произошли тайные изменения, и, вероятно, не только у Герберта, но и еще у нескольких десятков людей в Германии в эту секунду изменилось настроение. На низком столике, рядом с кроватью, еще с вечера стоял высокий стакан с молоком; Герберт поднял его, понюхал и сделал несколько глотков. Он вспомнил, как когда-то отец приходил к нему в комнату с персиком или пирожным, садился на край кровати и смотрел, как сын ест. Смотрел и гладил его по руке, и Герберту была непонятна взволнованность отца. Теперь-то ему стало ясно, что это был взгляд прощания - ведь вскоре отец уехал.