Он разложил передо мной три плетки: кожаную витую (та самая, которой меня пороли в прошлый раз), кожаную трехгранную с острыми краями и крепко свитую волосяную, следы от которой я видела на лопатках Гульшат. Я выбрала именно ее. Абай снова закивал, потом махнул рукой и подруга перевела:
— Абай сказал, что ты можешь выбирать: тебя будет наказывать старая апа, тебя могу бить я или ты хочешь, чтобы тебя бил абай?
Я кивнула абаю, и Гульшат сразу перевела его следующие слова:
— Дедушка говорит, что можно тебя наказывать по-нашему, я тебе говорила, как, а можно наказывать и совсем голую. И еще — можно наказывать лежа на кошме, а можно посреди юрты, но тогда ты будешь не просто голая, а надо будет широко раздвинуть ноги, чтобы ты лежала как шкурка барана. У нас так наказывают только любимых жен и самых лучших наложниц.
— Меня свяжут?
— Я буду держать тебе руки.
И тут я решила понаглеть:
— Скажи абаю, что я буду лежать посреди юрты и раздвину ноги как смогу широко, но за руки меня пусть держит тоже голая Гульшат.
Прежде чем переводить, Гульшат негромко прошипела мне:
— Если ты хочешь, чтобы мы с тобой были голые, видели друг друга и любили друг друга, становись моей кобылкой. Абай тут ни при чем.
И перевела по-своему:
— Русская девка будет лежать раздвинув ноги.
— Скажи ему, пусть кладет меня как хочет, но бить надо по-настоящему.
Тогда мне велели раздеваться, но не сразу догола. Хотя бы внешне я должна была изобразить «любимую наложницу», чтобы принять наказание. Гульшат приготовила мне нечто среднее между белой кружевной паранджой и свадебной фатой — именно так: практически голая… но все-таки чуть-чуть одетая и я прошла в юрту, чтобы получить плеть…
Но в юрте началась уже совсем другая история.
Папина дочка
…Когда они встретились, казалось, что высоко в небе гудят струны рвущихся нервов. Лысоватый, в неловко сидящем штатском костюме, рукава рубашки не закрывали густых наколок, мужик лет сорока нервно тискал в кулаке ручку толстого портфеля с нажитым на зоне барахлом. На автобусной остановке, также тиская в руке носовой платок, натянутой стрункой замерла девушка. Минута взглядов тянулась годами, в которых вместились восемь лет без отца и восемь лет без воли, годы одиночества после ушедшей на сторону матери и годы колючей проволоки с лаем овчарок…
И шагнули друг к другу первыми. Оба. Как по команде. И заметили эту одновременность, что всколыхнулась в душе испуганной радостью, и не стали прятать радость, и ее руки обвили шею отца:
— Па-апка… Папочка… Никуда, никогда больше не уйдешь!
Истосковался мужик по хорошей работе: с утра до ночи пилил-клеил-стучал, за две недели затрапезную квартиру в игрушку превратил. Приглашения пошли, заказы — через месяц приосанился, словно на зуб настоящей жизни попробовал. А Светка? Светка за месяц из подростка зрелой девкой стала: платье на груди рвется, ноги ровные, взглядом по ним вверх — и округлые, тугие булки крепенького зада в трусиках, словно в темнице…
Ей шестнадцать, ему сорок, и для двоих — словно вся в жизнь впереди. Он эту жизнь с изнанки видел, потому и берег своего Светика, пуще глаза берег. И учил жизни — как умел, как мог, и как сама Светик попросила…
…На третий день, когда уж и слезы радости подсохли, и крепкий хмелек от воли в голове прошел, тихим и уютным домашним вечерком дочка обняла его сзади за шею, ткнулась носом в коротко остриженный ерш седоватых волос:
— Па-ап… Хочешь, я тебе большую-большую тайну скажу? Только она очень серьезная и ты, пожалуйста, не смейся…
— Если серьезная, то лучше не говори. Лишний язык по жизни — беда.
— Это про тебя тайна.
— Тогда говори.
— Я о тебе мечтала. Много лет. И я знала, что когда ты придешь, будешь меня от всего защищать. Но зато будешь меня воспитывать, ну, как отец. Понял?
— Пока нет, — серьезно ответил он, чувствуя, что и дочка вовсе не детский лепет несет, — Говори в открытую, Светик, между своими напрямки давай.
— Хорошо, буду в открытую. Па-ап, ты это… В-общем…
— Ну-ка, не мямли!
Светик коротко вздохнула, плотнее прижалась к нему и медленно, с расстановкой, произнесла:
— Я хочу, чтобы ты меня порол. Чтобы за все наказывал — строго и сильно. А я у тебя буду послушная и терпеливая…
Пауза показалась ей вечностью. Она даже сжалась в ожидании насмешки или отказа. Но он оказался понятливым папой:
— Может, ты и права. Ладно, дочка — буду тебя наказывать, как положено. А не забоишься порки?
Она молча помотала головой, все теснее прижимаясь к его плечам. Потом еще раз вздохнула:
— Я столько мечтала о твоей руке, о строгости… И загадала себе — если ты меня выпорешь, значит, вернулся навсегда.
— Даже так? — он покачал головой. — Значит, и впрямь по-серьезному. Ну и я по-серьезному: от слов своих не отступлю.