В антракте мы сдали пальто, и я вынул из кармана пиджака (я был в своём самом парадном сером костюме) полоску листовой бронзы, ажурную от пробитых отверстий хитрой формы – высечку от первого штампа, сделанного по моим чертежам. Да, к сожалению, больше года прошло после окончания института, пока я увидел первый результат своего труда, дело рук моих. Это первое было так незначительно, но для меня это было важно, этот обтёртый моими руками до зеркального блеска штамповочный отход. Она отнеслась к нему довольно равнодушно и, наверное, была права; филармония – мало подходящее место для восторгов по поводу штампа.
Второе отделение мы слушали из партера, и всё было чудесно. Мы вышли из филармонии, вполне довольные концертом. Шли обратно не спеша, был тихий зимний вечер. И Вита была оживлённой, более раскованной и более близкой. Такие минуты в наших отношениях были похожи на молчаливое примирение после какой-то ссоры. Может быть, действительно нужно примирение после стольких прежних осложнений – в мои институтские годы, во время Харькова, МТС… Ну, да какая разница, хорошо, что всё это уже в прошлом. А сейчас, после концерта, мы медленно подходим по заснеженной улице к её дому. Дом Гинзбурга, огромный и торжественный в бесчисленных завитушках лепных украшений. Сейчас мы попрощаемся и она поднимется лифтом к себе на четвёртый этаж. Мы стоим у подъезда во внутреннем дворе, кругом никого. Вита стоит прямо передо мной, выражение её лица какое-то особенное, в нём есть особая приподнятость, прямо что-то вдохновенное. Она говорит:
– Я вам должна сейчас что-то сказать.
– Пожалуйста. Почему так торжественно?
Я уже внутри сжался в комок, я понимаю, что сейчас будет главное.
– Сегодня мы были с вами вместе в последний раз. Больше этого не должно быть. Вы больше не должны приходить ко мне.
– Это всё?
– Да.
– Ну что ж, хорошо. До свидания.
– До свидания.
Я поворачиваюсь и иду. Прохожу двор, низкий выезд и выхожу на улицу. Делаю ещё два шага – и тут соображаю, что я делаю. Бегу обратно. Вита ещё стоит у дверей лифта. Как я тогда начал? Не помню. Мы снова на улице. Я помню только, что спросил: "Сигалов?" – и она сказала: "Да". Всё было понятно и всё было кончено. "Он сейчас в Ленинграде?" – "Нет, в Николаеве, ему поменяли назначение. Завтра он приезжает, и мы должны расписаться."
Теперь легко и просто говорится обо всём. У меня ощущение одновремённо и оглушённости, и просветления. И какая она теперь бесконечно далёкая, и какя близкая. И как теперь можно высказать ей всё, что накопилось за это время, эти потерявшие теперь значение упрёки и обиды, досаду из-за того, что всё было так неестественно, трудно и так напрасно.
Мы долго ходим по ночным улицам, я впервые держу её под руку. Время несётся быстро, легко говорится и ходится по ту сторону грани. Только я не думал, что грань будет такой. Говорил больше я, но именно потому, что теперь она была иной, словно приоткрывшейся. И оказалась именно такой, какой я всё время хотел её видеть, представляя её себе по её внешности с первого же дня и до сих пор не имея возможности такую её найти. Говорил обо всём, а она слушала и смотрела на меня новыми, живыми и глубокими-глубокими глазами. Я говорил, что всё получилось из-за того, что она не говорила всей правды, не была искренней по отношению ко мне, а я старался, чтобы мы лучше узнали и поняли друг друга, и не знал, что нужно принимать во внимание ещё кого-то. А она принимала это почти снисходительно и сочувственно, говорила, что всё получилось так, как должно было получиться, что не могло быть иначе, и что я во многом не прав и даже виноват. И что всё уже твёрдо решено и вполне определённо.
В час ночи, прощаясь на лестнице у двери её квартиры, я сказал: "Вы знаете, Вита, тяжело раненный в первые мгновения не чувствует сильной боли. Может быть, у меня сейчас такое состояние, а может быть, и нет. Во всяком случае даже сейчас, когда, казалось бы, это нужнее всего, я не могу полностью отдать себе отчёт в своих чувствах и высказать их вполне определённо. Может быть, я смогу это сделать позже. А сейчас прощайте. Спокойной ночи.
Я шёл домой и говорил себе, что вот и всё кончено, и мне теперь даже как-то легко. Мама проснулась, когда я зашёл в комнату. Раздеваясь, я сказал ей:
– Знаешь, сейчас твой сын получил отказ от барышни.
– Что ж поделаешь, ничего страшного, будет другая барышня, – сказала мама, – не стоит очень огорчаться.
Затем я лёг и уснул. А в три часа ночи проснулся. Лежал с открытыми глазами, потом встал и пошёл к маме.
– Мама, я не могу спать.
– Из-за этого?
– Да. Мне очень плохо.
Я не спал уже до конца ночи. Странно, мне приходится видеть рассвет в самые тяжёлые дни моей жизни. Поэтому я не люблю и боюсь рассвета.
Затем я отправился на работу, а в обеденный перерыв пошёл на Николаевскую. Дверь открыла мать Виты. Она мне сказала, что Виты нет дома. "Ага, спасибо, понятно," – ответил я, потому что позади неё показалась Вита. Мать её быстро ушла. Вита вышла со мной на лестничную площадку. Руки её были мокрыми и в мыле от стирки.