Однажды во время бесплатного концерта в церкви Святого Игнатия он почти случайно нашел друга. Это был строгий мужчина, который одевался чудно, никогда не улыбался и носил длинный парик в кудряшках. Но Диего не судил его. Если человек старше тебя лет на триста, он может позволить себе странности. Звали его дорогого друга, как будто специально, – Кариссими[136]
, Джакомо Кариссими. Он умел переходить от важной печали к нежной грусти и неожиданно, почти как сам Диего, – к радости. Его поразило, что разным голосам и чувствам, которые кричали, шептали, смеялись, плакали, жаловались, сомневались, спорили и в нем, его знакомый позволял звучать одновременно. Тогда, выйдя с концерта, он почувствовал освобождение. Эта музыка, которую он запомнил целыми кусками, могла превращать его просто в голос. То в один, то в другой, то сразу в несколько. Теперь он поднимался над городом, заглядывал в окна, вглядывался в такие приблизительные, грубые вблизи черты ангелов и святых на фасадах. Дышал, спускался к реке, ворошил помойки. Хуже какой-нибудь чайки. Делал все, что ему взбредет в голову, даже совершенно дикие вещи, хотя его друг и отличался принципиальностью и некоторым морализмом. Через короткое время, когда многоголосие уже стало его настоящей зависимостью, этот великий человек познакомил его со своим кругом и с теми, кого ценил: Окегем (он был издалека), Палестрина, Аллегри, Фрескобальди, которые подолгу жили и были даже похоронены в этом городе, писали музыку, исполняли ее в тех же церквях, где теперь ее играли другие музыканты и где он сам сидел на деревянных лавках, пытаясь записать то, что услышал. Эмилио де’Кавальери, француз Шарпантье… Он ходил от одного к другому, торчал в гостях ночи напролет.