Читаем Адреса памяти полностью

Впрочем, сверкающий металлическим отливом, увесистый, тягучий стих Державина обязан был не одному лишь громогласию эпохи героини его бессмертной «Фелицы», но и движению поэтической музы куда менее политизированному и сиюминутному. А именно: обусловленному как самой природой русского языка, так и секретами души его носителей. В великой оде «Бог», почти десятилетие томившейся на письменном столе поэта, державинская форма стихосложения обрела-таки непоколебимое алиби: о Всевышнем сподручней изъясняться могуче, увесисто, зримо, ни на миг не допуская сомнения в присутствии Создателя.


О ты, пространством бесконечный,

Живый в движеньи вещества,

Теченьем времени превечный,

Без лиц, в трех лицах божества!

Дух всюду сущий и единый,

Кому нет места и причины,

Кого никто постичь не мог,

Кто все собою наполняет,

Объемлет, зиждет, сохраняет,

Кого мы называем: бог.


Державинско-пушкинская развилка русской поэзии обозначила два ее главных вектора: первый ближе к скульптурному, пространственному, осязаемому, некоему прообразу 3D, дополненному лексической гравитацией, и подчиняющийся тяжеловесной вселенской круговерти; второй вектор – скорее мелодичный, легкий, трудноуловимый, стремящийся туда, где веса нет, а заодно – пространства тоже, тот самый «пух из уст Эола», не празднующий в законах физики ничего путного, кроме, пожалуй, одного. А именно – привычки к гениальной невесомости…

Скамеечка

Я уже не помню, когда она появилась: может, лет сорок назад, а может быть, и раньше. Мне кажется, что ее построили вместе с домом – как абсолютно неизбежный атрибут. Били сваи, клали стены, гудронили крышу и – изваяли скамеечку. Грузную и колченогую. От рождения износившуюся. Постанывающую и устало кряхтящую под каждым пристроившимся на нее. Короче – изначально отжившую свой срок.

Скамеечке до всего было дело. Она встречала рожениц нашего подъезда. После провожала их повзрослевшую поросль в детсад, затем – в школу, институт, ЗАГС, тюрьму. На ней наши молодые мамаши пеленали своих чад. Затем – внуков. После их самих, поседевших и осунувшихся, проносили мимо скамеечки в обрамлении венков и убитых горем родственников.

Скамеечка знала все. За сорок лет наслушалась всякого и обо всех. Даже пустая нравоучительно пугала молодежь, привыкшую ходить мимо скамеечки на цыпочках, как сквозь строй, будучи всякий раз поротой по-соседски ядовитыми домыслами заседавших на ней вещуний.

Заседания эти не имели ни конца, ни начала. И часто сопровождались выпивкой. Схоронившие беспокойных и нетрезвых мужей соседки обзавелись со временем скучной жизнью и пристрастились в теплые деньки вытаскивать на скамеечку подмайонезенные оливье, селедку, холодец и шумно с песнями чавкать на виду у честных прохожих.

То Масленицу обмывали, то Троицу, то похороны, то Петров день… Да мало ли?.. Под хруст соленых огурчиков, щелканье подсолнухов и предательское звяканье тщетно упрятываемых в ногах бутылок.

– Петровна, иди – семачек!.. – летел со скамеечки в адрес очередной товарки возбужденный женский клич…

– А по шкафу так и сыпить побелкой, так и сыпить. Топочет, что ли, кто по потолку…

Дверь в подъезд то открывалась, пропуская очередного жильца, то закрывалась, выпуская обратно, а  со скамейки все «топотало» и «топотало». Год, два, три…

Было дело, скамеечку даже выбрасывали. Дабы не приваживать… А кого, собственно, самих себя, что ли?.. В общем – оттащили дряхлую на помойку и бросили – точно полоумную бабку в дурдом.  Был скандал. Общим сходом подъезда потребовали вернуть. Притащили старую обратно и приколотили к расшатавшимся в изгнании ногам дощатые протезы – для пущей устойчивости. Пусть будет. Так и поскрипывает.

Я помню всех, кто на ней сидел. И знаю, почему – перестал. В половине случаев – все она, «проклятая». Водочка, то бишь. В остальных  – «ее» вторичный эффект. Мужики уходили дружно, как на войну. И – не возвращались. Скамеечка со временем все больше становилась вдовьей. Хотя не сказать, чтобы уж чересчур меланхоличной.

Ей было по-прежнему  некогда скучать. Товарки стекались на нее со всего дома. И хищно обсуждали всякого, ныряющего в подъезд. Прения, так и есть, нет-нет да и прерывались тостами. Но – в меру, как уже отмечалось, камерными, без, боже упаси, серьезных нападок на окружающую мораль. Так – слегка, по-бабьи, по-нашенски, по-русски с перчинкой и матерком. Но все-таки добрым матерком, в сущности, даже где-то почти душевным.

Скамеечка прожила с нами всю нашу жизнь. Или – прожила все наши жизни, поскольку своей не располагала. Поэтому, видимо, приходилось отнимать свои годы от наших. На что они ей сдались, не знаю. И так много… Стало быть, нужны, раз пользует. Ну, скрипи, старая, не падай. Воркуй соседкам про свою деревянную немощь. Кряхти. Вздыхай. Покачивайся…

Переулками вечности


Перейти на страницу:

Похожие книги

Venice: Pure City
Venice: Pure City

With Venice: Pure City, Peter Ackroyd is at his most magical and magisterial, presenting a glittering, evocative, fascinating, story-filled portrait of the ultimate city. "Ackroyd provides a history of and meditation on the actual and imaginary Venice in a volume as opulent and paradoxical as the city itself. . . . How Ackroyd deftly catalogues the overabundance of the city's real and literary tropes and touchstones is itself a kind of tribute to La Serenissima, as Venice is called, and his seductive voice is elegant and elegiac. The resulting book is, like Venice, something rich, labyrinthine and unique that makes itself and its subject both new and necessary." —Publishers WeeklyThe Venetians' language and way of thinking set them aside from the rest of Italy. They are an island people, linked to the sea and to the tides rather than the land. This lat¬est work from the incomparable Peter Ackroyd, like a magic gondola, transports its readers to that sensual and surprising city. His account embraces facts and romance, conjuring up the atmosphere of the canals, bridges, and sunlit squares, the churches and the markets, the festivals and the flowers. He leads us through the history of the city, from the first refugees arriving in the mists of the lagoon in the fourth century to the rise of a great mercantile state and its trading empire, the wars against Napoleon, and the tourist invasions of today. Everything is here: the merchants on the Rialto and the Jews in the ghetto; the glassblowers of Murano; the carnival masks and the sad colonies of lepers; the artists—Bellini, Titian, Tintoretto, Tiepolo. And the ever-present undertone of Venice's shadowy corners and dead ends, of prisons and punishment, wars and sieges, scandals and seductions. Ackroyd's Venice: Pure City is a study of Venice much in the vein of his lauded London: The Biography. Like London, Venice is a fluid, writerly exploration organized around a number of themes. History and context are provided in each chapter, but Ackroyd's portrait of Venice is a particularly novelistic one, both beautiful and rapturous. We could have no better guide—reading Venice: Pure City is, in itself, a glorious journey to the ultimate city.

Питер Акройд

Документальная литература