Кади что-то говорит, но Хасан не слышит его — перед глазами снова, как много раз до этого, встает день, когда он испытал величайшее уважение в своей жизни.
Он решил тогда пойти к Фадлу аль-Бармаки, в честь которого написал стихи. Хасан опасался этого Бармекида больше всего и поэтому не раз посвящал ему мадхи, которые как будто нравились Фадлу. Правда, ему передали, что один из его мадхов ему не понравился, хотя был довольно щедро оплачен, — как раз те стихи, которыми Хасан гордился, считая их удачными. Но там, среди прочего, говорилось:
Фадл считал, что такие строки грубы и не подходят ему, но никогда не высказывал недовольства. Решив загладить вольность, Хасан написал в честь соперника своего покровителя безупречные по стилю стихи, — они выдержаны в духе старого поэтического обычая и должны понравится ценителю строгой формы.
Наверное, Хасан выбрал неудачное для посещения время, а, может быть, Бармекид припомнил, что поэт присутствовал при расправе над Яхьей ибн Абдаллахом, — он так и не узнал, почему Фадл тогда так обошелся с ним.
Не подозревая ничего дурного, Хасан вошел в его дворец. Путь ему преградил знакомый управляющий-хаджиб:
— Господин занят, у него гость.
Удивленный Хасан ответил:
— Но твой господин принимал меня много раз, и его не стесняло присутствие гостей.
— Я спрошу у господина — ответил хаджиб.
Хасан потом еще не раз упрекал себя — надо было сразу же уйти. Но он растерялся и остановился у дверей под насмешливыми взглядами челяди. Наконец хаджиб вышел:
— Господин разрешил тебе войти.
Дрожащими от унижения и гнева руками Хасан откинул тяжелое покрывало, висящее перед дверью.
Бармекид сидел, небрежно облокотившись, опустив глаза. За ним стояла Рабия — молоденькая невольница, на которую приятели Фадла специально приходили посмотреть — так она была красива. Говорили, что ее отец — византийский патриций — давал неслыханно большой выкуп за нее, но Фадл не согласился отдать девушку, да и она отказалась и даже приняла ислам, чтобы отец не мог ее требовать. Рабия держала большой веер из страусовых перьев и тихонько раскачивала его.
Рядом с Фадлом сидел Муслим. Увидев Хасана, он взглянул на него и сразу же опустил голову. Хозяин дворца, будто не замечая Хасана, сказал:
— Ты превзошел себя сегодня, о Абу-ль-Валид, возьми от меня в подарок это.
Фадл небрежно протянул руку, взял большое серебряное блюдо, на котором лежали прозрачно-желтые сирийские яблоки и пододвинул его к Муслиму.
Тот быстро встал, поклонился и бережно поднял блюдо. Фадл милостиво кивнул ему:
— Ты можешь идти, Абу-ль-Валид, и не забывай нас, ты поистине красноречивейший из всех, кто восхвалял нас.
Муслим осторожно выложил на парчовую скатерть яблоки, еще раз поклонился и, пятясь, направился к двери. Не удержавшись, он бросил на Хасана торжествующий взгляд, а тот поднял брови — стоило ли так радоваться из-за блюда? Правда, оно стоит немало.
У Бармекида действительно были гости — несколько человек, которых Хасан не знал, по виду похожие на хорасанцев. Они с любопытством смотрели на поэта, видно, ожидая, что будет дальше. Хасан ждал, что Фадл пригласит его сесть, как всегда было раньше, но тот будто не замечал его. Растерявшись — он отвык за последнее время от такого обращения — Хасан произнес:
— Привет тебе, Абу-ль-Аббас!
Фадл что-то неразборчиво пробормотал в ответ. Все молчали. Кто-то из гостей, видно почувствовав неловкость, говорил с соседом, а хозяин дворца сидел, будто никого не видел перед собой.
Хасан в бешенстве огляделся. Он отметил любопытные взгляды, насмешливые улыбки. Фадл не поднимал головы. Наконец Хасан немного дрожавшим от гнева и унижения голосом сказал:
— Я сложил о тебе новые стихи. Сказать их?
Фадл, не меняя позы, небрежно махнул рукой:
— Говори!
Стараясь унять унизительную дрожь, Хасан начал:
Но Бармекид, не дав Хасану кончить первый бейт, крикнул:
— Стой, можешь не продолжать, проклятье Аллаха на твою голову! Разве это поэзия? Где возвышенные мысли, где редкие слова и выражения? Пусть Аллах обезобразит тебя так, как безобразны твои стихи!
Хасан стоял, закусив губу. Первый раз в жизни он не знал, что ответить. Он не ожидал такой грубости от Бармекида, кичившегося своей вежливостью и воспитанностью. А тот, повернувшись к соседу, говорил: