Читаем 4321 полностью

Хемингуэй научил его смотреть на свои фразы тщательнее, показал, как соразмерять весомость каждого слова и слога, что идут на постройку абзаца, но какого восхищения ни было б достойно письмо Хемингуэя, когда тот работал на пике мастерства, его произведения мало что говорили Фергусону, все это мужское позерство и стоицизм с плотно сжатыми губами казались ему слегка нелепыми, поэтому он оставил Хемингуэя ради более глубокого, более требовательного Джойса, а потом, когда ему исполнилось шестнадцать, дядя Дон подарил ему еще одну стопку книжек в мягких обложках, и среди них – книги доселе ему не известного Исаака Бабеля, который быстро стал для Фергусона автором рассказов номер один в целом свете, и Генриха фон Клейста (главного героя первой биографии Дона), который быстро стал для Фергусона автором рассказов номер два, но еще ценнее для него, если не сказать драгоценнее и неизменно фундаментальнее, было сорокапятицентовое издание «Сигнита» «Уолден и Гражданское неповиновение», что оказалось втиснуло между художественной прозой и поэзией, ибо хоть Торо и не сочинял ни романов, ни рассказов, писателем он был высочайшей ясности и точности, создавал такие безупречно сконструированные фразы, что Фергусон ощущал их красоту подобно удару кулаком в подбородок или лихорадке в мозгу. Совершенство. Каждое слово казалось стоящим идеально на своем месте, а каждая фраза представлялась сама по себе маленьким произведением искусства, независимой единицей дыхания и мысли, и восторг от чтения такой прозы заключался в том, что ты никогда не знал, насколько далеко Торо прыгнет от одной фразы к следующей – иногда всего лишь на несколько дюймов, иногда на футы и ярды, а иногда и на целые немеренные мили, – и ошарашивающее воздействие этих неравных расстояний научило Фергусона думать по-новому и о собственных попытках, поскольку Торо делал вот что: в каждом своем написанном абзаце он сочетал два противоположных и взаимоисключающих порыва – их Фергусон начал называть порывом повелевать и порывом рисковать. Вот в чем заключается секрет, чувствовал он. Сплошная власть приводит к безвоздушному, удушающему результату. Сплошной риск ведет к хаосу и невнятице. Но сложить то и то вместе – и тогда, возможно, на что-нибудь наткнешься, тогда, быть может, слова, поющие у тебя в голове, запоют и на странице, и полетят бомбы, и рухнут дома, и мир начнет выглядеть иным миром.

Но в Торо был не только стиль. Была в нем и яростная нужда быть собой и никем, кроме себя, даже ценой оскорбления соседей, упрямство души, что так притягивало Фергусона, юношу Фергусона, кто видел в Торо мужчину, которому удалось оставаться юношей всю свою жизнь, иначе говоря – человека, так и не отрекшегося от своих принципов, так и не превратившегося в коррумпированного, продажного взрослого, человека, оставшегося храбрым мальчуганом до самого конца, в точности каким Фергусону и хотелось воображать собственное будущее. Но помимо духовного императива преобразовать себя в дерзкое, уверенное в своих силах существо, у Торо было еще и критическое изучение основной американской предпосылки, что деньги правят всем, отвержение американского правительства и готовность садиться в тюрьму в знак протеста против действий этого правительства, а затем еще, конечно, – мысль, изменившая весь мир, мысль, помогшая Индии стать независимой страной всего через пять месяцев после рождения Фергусона, та же самая мысль, что распространялась сейчас по Американскому Югу и, вероятно, поможет измениться и Америке, – гражданское неповиновение, ненасильственное сопротивление насилию несправедливых законов, и до чего же мало что поменялось за сто двенадцать лет после «Уолдена», говорил себе Фергусон, Мексикано-американская война превратилась теперь во Вьетнамскую войну, рабство черных теперь стало гнетом Джима Вороны и штатами, управляемыми Кланом, и точно так же, как Торо писал свою книгу в годы, предшествовавшие Гражданской войне, Фергусон ощущал, что и он пишет в тот миг, когда мир снова должен разлететься на части, и три раза в те недели, что предшествовали бракосочетанию его матери с отцом Джима и Эми и следовали за ним, пока Фергусон рассматривал передававшиеся по телевидению и печатавшиеся в газетах изображения буддистских монахов, сжигавших себя до смерти в протесте против политики поддерживаемого Америкой режима Зьема, он понимал, что спокойные дни его отрочества миновали, что ужас тех самосожжений доказывает: если люди готовы умирать за мир, то неуклонно расширяющаяся война у них в стране рано или поздно станет такой огромной, что затмит собою все и в итоге всех ослепит.


Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные хиты: Коллекция

Время свинга
Время свинга

Делает ли происхождение человека от рождения ущербным, уменьшая его шансы на личное счастье? Этот вопрос в центре романа Зэди Смит, одного из самых известных британских писателей нового поколения.«Время свинга» — история личного краха, описанная выпукло, талантливо, с полным пониманием законов общества и тонкостей человеческой психологии. Героиня романа, проницательная, рефлексирующая, образованная девушка, спасаясь от скрытого расизма и неблагополучной жизни, разрывает с домом и бежит в мир поп-культуры, загоняя себя в ловушку, о существовании которой она даже не догадывается.Смит тем самым говорит: в мире не на что положиться, даже семья и близкие не дают опоры. Человек остается один с самим собой, и, какой бы он выбор ни сделал, это не принесет счастья и удовлетворения. За меланхоличным письмом автора кроется бездна отчаяния.

Зэди Смит

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее