Читаем 4321 полностью

Трудно было признаться самому себе, до чего ему хотелось, чтобы мать оставалась рядом. Стоило ей сесть на стул у его кровати, как все делалось чуточку лучше, нежели когда он был один, зачастую – и значительно лучше, и все же он пока сдерживался и не доверялся ей, как-то не мог себя заставить рассказать ей, до чего боится, если начинает думать о своем пресеченном, унылом будущем, о долгих годах покинутости любовью, какие перед ним маячили, обо всех детских страхах и жалости к себе, что прозвучали бы столь бессмысленно, произнеси он их вслух, и потому он продолжал почти ничего не говорить о себе, а мать не нажимала, чтобы он говорил больше. По большому счету, вероятно, и не было бы разницы, говорит он или нет, поскольку с почти полной уверенностью можно было рассчитывать на то, что она и так знает, о чем он думает, она же всегда как-то это знала, еще с тех пор, как он был маленьким, знала она, есть ли разница теперь, когда он уже в средней школе? Тем не менее и кроме него самого им находилось о чем поговорить, превыше прочего – о Франси и тайне ее нервного срыва, который они продолжали обсуждать все их последние дни в Вермонте, и теперь, когда Франси из этой больницы выписали и перевели в другую, в Нью-Джерси, что же с нею станется? Мать толком этого не понимала. Ей было известно лишь то, что ей сказал Гари, а смысла в этом никакого разобрать не могла, все неясно – кроме того, что неприятности, очевидно, копились уже какое-то время. Беспокойство из-за ее отца – вероятно. Неурядицы в семье – вероятно. Сожаления о том, что вышла замуж так рано, – вероятно. Все из перечисленного – или ничего. Больше всего ставило в тупик то, что Франси всегда казалась такой здоровой и крепкой. Брильянт радостного возбуждения, свет всеобщих очей. А теперь вот такое.

Бедная Франси, говорила мать. Моя любимая девочка болеет. Ее родня в трех тысячах миль отсюда, и никто о ней не позаботится. Значит, дело за мной, Арчи. Дома будем дня через два, а как только приедем, это станет моей новой задачей. Сделать все, чтобы Франси поправилась.

Фергусон спросил себя, способен ли кто-то еще, кроме его матери, выступить с таким возмутительным заявлением, намеренно пренебрегая возможностью того, что в выздоровлении Франси какую-то роль могут сыграть еще и психиатры, как будто любовь и настойчивость этой любви – единственное надежное средство от разбитого сердца. До чего безумно и невежественно говорить такое, что он не выдержал и рассмеялся, и как только смех вырвался у него из горла, он понял, что после аварии смеется впервые. Вот и молодец, подумал он. И мать тоже молодец, подумал он дальше, чье заявление заслуживало того, чтобы над ним посмеяться, хотя, смеясь над ним, он поступает неправильно, поскольку самое прекрасное в словах его матери – что она в них верит, верит каждой косточкой в своем теле, будто сил ей хватит, чтобы нести на своих плечах весь мир.


Худшее в возвращении домой: нужно опять идти в школу. Больница оказалась достаточной пыткой, но там он хотя бы чувствовал себя под защитой, был отгорожен от всех остальных убежищем палаты, а вот теперь ему предстояло войти в прежний свой мир, где все его увидят, а быть увиденным – последнее, чего ему хотелось.

Стоял февраль, и, готовя его к возвращению в Монклерскую среднюю школу, мать связала ему пару особых перчаток: одну обычную, а другую с тремя пальцами и одной третью, такой формы, чтобы подходила по очертаниям его свежеубывшей левой руке, и пара перчаток эта была очень удобной, из мягчайшей импортной козьей шерсти неброского светло-коричневого оттенка, мягкого, какой не бросался в глаза и не привлекал к себе внимания, как это делал бы цвет яркий, и перчатки поэтому были почти незаметны. Весь остаток месяца и половину следующего Фергусон не снимал левую перчатку в помещении в школе, утверждая, что делает это по распоряжению врача – оберегает руку, пока она заживает. Это немного помогало, как и вязаная шапочка, которую он носил, чтобы скрыть свою лоскутную голову, вынужденно, и в помещении, и на улице, по предписанию врача. Как только волосы у него отросли опять и проплешины скрылись, от шапочки он откажется, но на первых порах своего возвращения в мир она служила ему хорошо, как и рубашки с длинными рукавами и свитеры, которые он надевал в школу каждый день, для февраля – наряд типичный, но еще и способ прикрывать перекрещивающиеся шрамы на обеих руках, что по-прежнему оставались жуткого красного цвета, а поскольку ему дали освобождение от физкультуры до тех пор, пока врач не постановит, что он полностью выздоровел, ему не нужно раздеваться и принимать душ перед своими дружками по одиннадцатому классу, а значит, шрамы его никто не увидит, пока они не побелеют и не станут почти невидимы.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные хиты: Коллекция

Время свинга
Время свинга

Делает ли происхождение человека от рождения ущербным, уменьшая его шансы на личное счастье? Этот вопрос в центре романа Зэди Смит, одного из самых известных британских писателей нового поколения.«Время свинга» — история личного краха, описанная выпукло, талантливо, с полным пониманием законов общества и тонкостей человеческой психологии. Героиня романа, проницательная, рефлексирующая, образованная девушка, спасаясь от скрытого расизма и неблагополучной жизни, разрывает с домом и бежит в мир поп-культуры, загоняя себя в ловушку, о существовании которой она даже не догадывается.Смит тем самым говорит: в мире не на что положиться, даже семья и близкие не дают опоры. Человек остается один с самим собой, и, какой бы он выбор ни сделал, это не принесет счастья и удовлетворения. За меланхоличным письмом автора кроется бездна отчаяния.

Зэди Смит

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее