«…С самого начала своего пути Мережковский словно принял на себя обет богопознания: как будто никогда не переживал медового, жадного, свадебного месяца художества, поры немыслящего образа, радости образа ради самого образа. Он никогда не живописал землю и человека – всегда мыслил о них…»
Иван Созонтович Лукаш
Хотя видный прозаик русской эмиграции И. С. Лукаш (1892–1940) более известен как автор исторических и биографических романов и рассказов, значительное место в его творчестве занимают гротеск, мистицизм и фантастика. Научно-фантастическая повесть «Зеленый остров» (1926), навеянная гипотезами о полярной Земле Санникова — гипнотическая проза, оригинально трансформирующая классические темы жанра «затерянных миров».
«…Заветный перстень – это, как кажется, невнятный отзвук неразгаданной любви поэта, отрывок его неведомого романа. Что дошло до нас: рисунки пером, строгие и печальные профили женских головок в рабочих тетрадях Пушкина, немного записок, две-три пометки, старинные портреты и вот перстень…»
«…– Ничто тебя да не смутит, ничто тебя да не остановит, ничто тебя да не устрашит – сам Господь с тобой.Такие слова Терезы Авильской вырезаны на ее статуе.Это – одна из самых вдохновенных скульптур Беклемишевой…»
«Отряхните пыль с переплетов. Листы слежались и прожелтели. Эти тяжелые книги хорошо забыты в архивах и библиотеках.Но когда вы примитесь читать их, как зарей сквозь пыльное повеет на вас непогасимым светом, неувядаемой свежестью, и вы тотчас услышите полнозвучный и бодрый говор наших пудреных предков – точно светлый звон екатерининских рублей в тяжелой чеканке…»
«…Боярыня Морозова и княгиня Урусова – раскольницы. Они приняли все мучительства за одно то, что крестились тем двуперстием, каким крестился до них Филипп Московский, и преподобный Корнилий, игумен Печерский, и Сергий Радонежский, и великая четверица святителей московских. Во времена Никона и Сергий Радонежский, и все сонмы святых, до Никона в русской земле просиявшие, тоже оказались внезапно той же старой двуперстной «веры невежд», как вера Морозовой и Урусовой.Это надо понять прежде всего, чтобы понять что-нибудь в образе боярыни Морозовой…»
«…Добужинский – пленник Петербурга. Вряд ли мастер когда-нибудь отойдет, выйдет из петербургского мира, и говорить о Добужинском – это говорить об его Петербурге.Белыми ночами Достоевского, с их мглой и немочью, страшилищами Гоголя, вереницами теней Гофмана, являлась ему Северная Пальмира…»
«…Но Петербург – магический жезл России – стал уже давно погасать в душах. Если еще билось московское сердце, то гений Петербурга мутнел. Вспомните хотя бы, что после Пушкина и Гоголя у нас почти не было ни одного певца Петербурга, а после Толстого наша литература стала как бы сползать с российских Петровых вершин в низины какой-то племенной, этнически-великорусской, «фольклорной» литературы с нескончаемыми мужиками и нескончаемыми деревнями. Петербург давно перестали видеть, любить и понимать…»
«…Но стоял среди живых фасадов мертвый дом, со слепыми пятнами стекол. Темные окна его были запылены, и двери подъезда с заржавленными петлями заперты наглухо.Дом был необитаем. Десятками лет его не нанимал никто. Этот покинутый дом на самой оживленной петербургской набережной был населен привидениями…»
«…Первые дни Коммуна могла казаться отчасти нелепостью, отчасти смешными пустяками, с десятками всех этих комиссий, финансовых, экономических, иностранных дел, для одного только города, отдаленного от Франции и всего мира.Но уже 22 марта, через четыре дня после захвата Парижа, Коммуна показала зубы…»
«…И в подушку лицом лег. И все понял и вспомнил… Молодые солдатики белобрысые, пехота его в кожанных киверах и в серых балахонах, на суконных погонах вензеля «N» и черныя цифры 36, 39, 108, 304… Артиллерийские парки в снегах колесами черными колыхают. Свищут равнины. Конь его белый, конь его снежный и под копытами мякоть скользит, трупы остылые.Генералитет головы пред ним обнажил. На тугих воротниках позументы, парча и мундиры парадные, как будто нафталином припахивают. От запаха нафталина он носом повел, голову поднял, а над головой – знамена, пики, орлы и сияют светлым снегом горныя вершины…»
«…Неизвестно откуда вытащили дряхлую матушку-гильотину, проеденную червем, отсыревшую и догнивавшую, вероятно, век где-нибудь в темном углу музея.Теперь, как бы торжествуя, она снова высоко шла над улицей, и срезанный угол ее широкого ножа, нет шире ни на одной скотобойне, напоминал тень бычачьей шеи над головами толпы…»
«…снова вспоминаю я невнятные речи стариков Московского полка, приходивших к моему отцу, такому же старому солдату, о том, как просверкал Медный Всадник над мятежной площадью, окутанной дымом картечей.Его видели простые солдатские глаза – может быть, как последнее грозное утешение, как грозное обещание.Ведь Петрово обещание не исполнилось: еще нет непоколебимой России, умиротворившей стихии. Стихия только отошла, а не побеждена…»
«…Непостижимые молнии бороздят лик Петров, и немеет, замирает человек в столкновении, в сверкании грозы, уже не зная, где божественные, где демонические черты.Ужас лика Петра – ужас грозы, когда порывы света мешаются с порывами тьмы, сражение света и тьмы…Недавно я перечел очерк Шубинского, темно испугавший меня еще в детстве…»
«…вся наша жизнь стала потом отъездом. Уходом. В Киеве большевики ворвались в город. Люди, все бросая, стали уходить. Всю ночь по деревянным мосткам люди шли в Святошино. Там и я грелся у костра заблудившейся батареи. С рассветом мы все были готовы подняться, идти дальше, куда-то…»
«Доклад профессора И. А. Ильина 30 апреля в Главном совете Российского центрального объединения был последним чтением профессора И. А. Ильина в Париже, уже после того, как его публичные доклады, собиравшие каждый раз полные залы слушателей, создали для русского Парижа «ильинские дни»…»
«Русский доктор с далекого поста за Дакаром уже второй год присылает мне редкие письма. Иногда это отрывистые короткие заметки, иногда размышления.Тяжкая и душная Африка, страна черной магии, окружила доктора чудовищными впечатлениями, а среди них есть и такие, о которых мне не доводилось слышать раньше…»
«Набережная Сены, где тянутся горбатые книжные лари, над которыми легко шумят платаны, напоминает чем-то кладбище… Там равнодушный ко всему букинист об угол ларя, обитый железом, выколачивает пыльные войны и буколики, пыльных героев, пыльное вдохновение и пыльный вздор, связки старых книжек, перевязанные бечевами.Одна из таких книжек лежит теперь передо мною на столе. Я попытаюсь это загадочное существо описать…»
«Крупные губы, полуоткрытый большой рот, безвольно-вдавленный подбородок и маленькие глаза, упорно глядящие сквозь стекла пенсне без ободков, – невыразительное и незначительное лицо молодого человека с впалой грудью, который мог бы быть и страховым агентом, и маленьким чиновником…Это и есть портрет убийцы Столыпина…»
«Трагическим роком запечатлено царствование императора Николая II, и слова эти о роке – не сегодняшняя горечь наших душ, потрясенных испытаниями национальной катастрофы, ужасающей революции и гибели империи.Образы рока проносились перед ликами властителей империи: они – и на царевиче Алексее Петровиче, и на царевиче Иоанне, они – и на Петре III, и на Павле I, и на Александре II…»
«…Смысл событий для нас, русских, только в том, чтобы человеческая Россия была возвращена человечеству. Смысл мировых событий в отыскании и восстановлении нарушенного с 1914 года мирового равновесия. А это и значит – возрождение России, главной основы равновесия.России не было все эти годы, и теперь уже преступно не понимать и не видеть, к чему это привело всех…»
«Тайна Александра I, его кончины в Таганроге или отречения от престола при жизни, остается неразгаданной и до наших дней. Одно ли праздное любопытство, к тому же не историков, а профанов, во всех этих спорах об Александре I, не замирающих и теперь, или есть нечто большее? Вероятно, есть.Потомки как будто желают понять подлинные исторические линии России, проникнуть к самой истине и часто отбрасывают старые легенды и вымыслы, официозный и неофициозный сор истории. Иными и суровыми глазами на многое в нашем прошлом смотрит теперь потомок…»
«…В траве идут двое. Идет старый монашек, согбенный днями. Белеет его холщовый подрясник и скуфья. В тонком сумраке сквозит морщинистое, с голубыми глазами, лицо. Светит на нем неземная нетронутость, небесная тишина. Такая целомудренная нетронутость бывает на лицах старых русских мужиков. Все лесные звуки, свет и молчание как бы запечатлены на лице старого монашка.А с ним медведь.Рука монаха на загривке медведя. Над жесткой шерстью вьется холодный дым…»
«…Зодчий Трезини был любителем-органистом в церкви на Невской першпективе.На церковных хорах, в светлых волнах ораторий, ему явилось нежное золотое видение петропавловской стрелы, высокой, сильной, бьющей ввысь, и в небесном ее полете гармоническая музыка, святая музыка над Санкт-Петербургом.Петропавловские куранты – дрогнут ломкими перебоями, смолкнут тончайшим звенением… Куранты были молитвой империи…»
«…Большевистский погром изничтожал Россию. Коммунисты с лютой ненавистью, по колено в крови злодейски испепеляли русский народ, русский духовный образ, весь русский мир.Большевистские палачи с ужасающей последовательностью воплощали ненависть ко всему русскому в повальных расстрелах, обречении людей на голод, в полном искажении русской души, в истреблении русских крещенских имен, имен русских городов и, наконец, самого имени России…»
«…Казацкая грамота «Роспись об Азовском осадном сидении донских казаков», привезенная на Москву царю Михаилу Федоровичу азовским атаманом Наумом Васильевым, это трехсотлетнее казацкое письмо, по совершенной простоте и силе едва ли не равное «Слову о полку Игореве», – страшно, с потрясающей живостью, приближает к нам ту Россию воли, крови и долга, какой мы разучились внимать.Торопливо, хотя бы кусками, я постараюсь пересказать это казачье письмо…»
«По мокрой погодице, в самую осень 1792 года, когда улица Шклова шумит под колесами, как одна унылая лужа, а жидовки даже не выгоняют хворостиной под дождь гусынь своих, у пышного въезда Шкловского дворца остановилась жидовская таратайка.Из таратайки при помощи тощего и мокрого возницы, откинув сырую епанчу, выбрался неизвестный путешественник…»
«…Москва – увядшая роза, и нам остался от нее один нежный запах, церковный запах воска и ладана…Не Петербург, вопреки пророчествам, а Москва стала призраком. В том, что творится теперь в России, куда больше черт Петербурга, чем Москвы. Еще с легкой руки Достоевского Петербург объявлен умышленным городом, а теперь вся Россия – либо вымысел, либо умысел. Фантастический и чудовищный оборотень Петербурга – вот теперешняя русская явь, а многозвенная Москва как будто рассеялась призраком…»
«…Старичок-фельдмаршал сказал:– Ан, вон ордонанс мой… Тебя как, батюшка-майор, звать?– Премьер-майор Александра Суворов, ваше сиятельство! – восторженно крикнул сухощавый юноша, ступивший к столу из темноты.– Вот и ладно, мил друг… Вот и скачи-ка ты, душа Алексаша, к левому флангу, к самому князю Голицыну, и сей ордонанс от меня в обсервационный корпус передай, да еще и словами також скажи, чтобы строили фрунт обер-баталии в пять линей кареями, кавалерию, штоб всю в резервы за лес, а мост через Одер-реку мигом зажечь…»
«…Корнилов – ось русского послереволюционного бытия. Наша внутренняя ось, вокруг которой вертится все. Другой нет никакой. И если будет воскресение России – оно будет в том, как остатки нации изгнания, точно лохмотья живого знамени, сочетаются в одно с нацией…»
«…знал не только названия, а содержание всех книг Румянцевской библиотеки. От повышения по службе он отказывался и жалованье, меньше 400 рублей в год, раздавал музейным сторожам и беднякам. Спал на голых досках. Московский старик с лучистыми глазами, чудак или святой, умер в 1903 году в госпитале.Толстой, Достоевский и Владимир Соловьев называли его своим учителем.Это был – Николай Федорович Федоров…»
«В моей дорожной шкатулке есть связки пожелтевших заметок из старинных книг и записок. В заметках я желал сохранить для себя те мелочи, то живое дыхание старины, которое исчезает так же быстро, как след дыхания на стекле. И вот эти беспорядочные заметки о Московском университете в восемнадцатом пудреном веке…»